Неточные совпадения
Я был рожден для жизни мирной,
Для деревенской тишины:
В глуши звучнее
голос лирный,
Живее творческие сны.
Досугам посвятясь невинным,
Брожу над озером пустынным,
И far niente мой закон.
Я каждым утром пробужден
Для
сладкой неги и свободы:
Читаю мало, долго сплю,
Летучей славы не ловлю.
Не так ли я в былые годы
Провел в бездействии, в тени
Мои счастливейшие дни?
Полдень знойный; на небе ни облачка. Солнце стоит неподвижно над головой и жжет траву. Воздух перестал струиться и висит без движения. Ни дерево, ни вода не шелохнутся; над деревней и полем лежит невозмутимая тишина — все как будто вымерло. Звонко и далеко раздается человеческий
голос в пустоте. В двадцати саженях слышно, как пролетит и прожужжит жук, да в густой траве кто-то все храпит, как будто кто-нибудь завалился туда и спит
сладким сном.
Павел Петрович недолго присутствовал при беседе брата с управляющим, высоким и худым человеком с
сладким чахоточным
голосом и плутовскими глазами, который на все замечания Николая Петровича отвечал: «Помилуйте-с, известное дело-с» — и старался представить мужиков пьяницами и ворами.
— А позвольте представить вам моего лучшего приятеля, — заговорил вдруг Лупихин резким
голосом, схватив
сладкого помещика за руку.
Голос у него был довольно приятный и
сладкий, хотя несколько сиплый; он играл и вилял этим
голосом, как юлою, беспрестанно заливался и переливался сверху вниз и беспрестанно возвращался к верхним нотам, которые выдерживал и вытягивал с особенным стараньем, умолкал и потом вдруг подхватывал прежний напев с какой-то залихватской, заносистой удалью.
Эти новые мысли слагались очень легко и просто, как давно уже прочувствованные. Соблазнительно легко. Но мешал думать гул
голосов вокруг. За спиной Самгина, в соседнем отделении, уже началась дорожная беседа, говорило несколько
голосов одновременно, — и каждый как бы старался прервать ехидно
сладкий, взвизгивающий голосок, который быстро произносил вятским говорком...
Оратор вдруг открыл лицо и вызвал на нем очень похожую на настоящую улыбку, которой актеры выражают радость, и
сладким, нежным
голосом начал говорить...
Слышится ласковый
голос, раздается за душу хватающая
сладкая песня…
Все исчезло, все смолкло от первого звука Варенькина
голоса. Молча опустилась Дуня на скамью. Из светлого рая да вдруг на скорбную землю!.. Не знает, что и сказать… Досадно ей на Вареньку. Зачем нарушила
сладкий покой ее? Зачем исчезли прекрасные виденья? Зачем смолкли чудные
голоса?..
Она была нерасчетлива и непрактична в денежных делах, как пятилетний ребенок, и в скором времени осталась без копейки, а возвращаться назад в публичный дом было страшно и позорно. Но соблазны уличной проституции сами собой подвертывались и на каждом шагу лезли в руки. По вечерам, на главной улице, ее прежнюю профессию сразу безошибочно угадывали старые закоренелые уличные проститутки. То и дело одна из них, поравнявшись с нею, начинала
сладким, заискивающим
голосом...
Только завидит болотница человека — старого или малого — это все равно, — тотчас зачнет
сладким тихим
голосом, да таково жалобно, ровно сквозь слезы, молить-просить вынуть ее из болота, вывести на белый свет, показать ей красно солнышко, которого сроду она не видывала.
И все молчат… А хмелевая ночка темней да темней, а в дышащем истомой и негой воздухе тише да тише. Ни звуков, ни
голосов — все стихло, заснуло… Стопами неслышными безмолвно, невидимо развеселый Ярило ступает по Матери-Сырой Земле, тихонько веет он яровыми колосьями и алыми цветами, распаляет-разжигает кровь молодую, туманит головы,
сладкое забытье наводит…
Но только послышится звонкий
голос Алексея, только завидит она его, горячий, страстный трепет пробежит по всему ее телу, память о промелькнувшем счастье с Евграфом исчезнет внезапно, как сон… Не наглядится на нового друга, не наслушается
сладких речей его, все забывает, его только видит, его только слышит… Ноет, изнывает в мучительно-страстной истоме победное сердце Марьи Гавриловны, в жарких объятьях, в страстных поцелуях изливает она кипучую любовь на нового друга.
Слышатся в них и глухой, перекатный шум родных лесов, и тихий всплеск родных волн, и веселые звуки весенних хороводов, и последний замирающий лепет родителя, дающего детям предсмертное благословение, и
сладкий шепот впервые любимой девушки, и нежный
голос матери, когда, бывало, погруженная в думу о судьбе своего младенца, заведет она тихую, унылую песенку над безмятежной его колыбелью…
Я помню, очень ясно помню только то, что ко мне быстро обернулось бледное лицо Олеси и что на этом прелестном, новом для меня лице в одно мгновение отразились, сменяя друг друга, недоумение, испуг, тревога и нежная сияющая улыбка любви… Старуха что-то шамкала, топчась возле меня, но я не слышал ее приветствий.
Голос Олеси донесся до меня, как
сладкая музыка...
О горе, слезах, бедствиях он знал только по слуху, как знают о какой-нибудь заразе, которая не обнаружилась, но глухо где-то таится в народе. От этого будущее представлялось ему в радужном свете. Его что-то манило вдаль, но что именно — он не знал. Там мелькали обольстительные призраки, но он не мог разглядеть их; слышались смешанные звуки — то
голос славы, то любви: все это приводило его в
сладкий трепет.
Женщины! — кричал внутри Ромашова какой-то дикий и
сладкий нетерпеливый
голос.
Но овладевшее им чувство робости скоро исчезло: в генерале врожденное всем русским добродушие еще усугублялось тою особенного рода приветливостью, которая свойственна всем немного замаранным людям; генеральша как-то скоро стушевалась; что же касается до Варвары Павловны, то она так была спокойна и самоуверенно-ласкова, что всякий в ее присутствии тотчас чувствовал себя как бы дома; притом от всего ее пленительного тела, от улыбавшихся глаз, от невинно-покатых плечей и бледно-розовых рук, от легкой и в то же время как бы усталой походки, от самого звука ее
голоса, замедленного,
сладкого, — веяло неуловимой, как тонкий запах, вкрадчивой прелестью, мягкой, пока еще стыдливой, негой, чем-то таким, что словами передать трудно, но что трогало и возбуждало, — и уже, конечно, возбуждало не робость.
Наслушалась Пахомовна архангельских
голосов, насладилась честныих песней херувимскиих, а от
сладкого ества и медвяного пойла отказалася.
Из этого описания видно, что горлинки похожи перьями и величиною на египетских голубей, [С которыми весьма охотно понимаются] даже в воркованье и тех и других есть что-то сходное; впрочем, горлинки воркуют тише, нежнее, не так глухо и густо: издали воркованье горлиц похоже на прерываемое по временам журчанье отдаленного ручейка и очень приятно для слуха; оно имеет свое замечательное место в общем хоре птичьих
голосов и наводит на душу какое-то невольное, несколько заунывное и
сладкое раздумье.
И вот я — с измятым, счастливым, скомканным, как после любовных объятий, телом — внизу, около самого камня. Солнце,
голоса сверху — улыбка I. Какая-то золотоволосая и вся атласно-золотая, пахнущая травами женщина. В руках у ней чаша, по-видимому, из дерева. Она отпивает красными губами и подает мне, и я жадно, закрывши глаза, пью, чтоб залить огонь, — пью
сладкие, колючие, холодные искры.
— Я уже видела мсьё Вольдемара, — начала она. (Серебристый звук ее
голоса пробежал по мне каким-то
сладким холодком.) — Вы мне позволите так называть вас?
Многое поднялось и заговорило в нем в эту минуту: и
сладкий трепет религиозного восторга, и упоение звуками прекрасного
голоса, и теплое, страстное чувство увлечения этою женщиною, и боль щемящая, и энергическая решимость все принести в жертву ради этого идола.
Взгляд у пана ксендза был мягонький, тихенький, но немного как будто кошачий и в душу заползающий, и
голос тоже был тихий, мягкий, немножко тягучий и отчасти
сладкий.
Спор становился очень затруднительным, только было слышно: «Кавель Кавеля», «нет, Кавель Кавеля». На чьей стороне была правда ветхозаветного факта — различить было невозможно, и дело грозило дойти до брани, если бы в ту минуту неразрешаемых сомнений из темной мглы на счастье не выплыл маленький положайник Ермолаич и, упадая от усталости к пенушку, не заговорил
сладким, немного искусственным
голосом.
А вечером мы опять в кофейной. По заливу плавают лодки с татарской музыкой: бубен и кларнет. Гнусаво, однообразно, бесконечно-уныло всхлипывает незатейливый, но непередаваемый азиатский мотив… Как бешеный, бьет и трепещется бубен. В темноте не видать лодок. Это кутят старики, верные старинным обычаям. Зато у нас в кофейной светло от ламп «молния», и двое музыкантов: итальянец — гармония и итальянка — мандолина играют и поют
сладкими, осипшими
голосами...
Сквозь
сладкий запах смол и зреющих яблок растекался мягкий, внушительный
голос...
Он дал сыну стаканчик густой и
сладкой наливки и, притопывая тяжёлыми ногами, качая рыжей, огненной головой, пел в лицо ему удивительно тонким и смешным
голосом...
Слёзы текли из глаз его обильнее,
голос становился мягче,
слаще.
— О юноша, который пренебрег радостями земли и предался
сладкому труду, — раздался в окне знакомый
голос.
Илья вдыхал
сладкий запах духов, разливавшийся в воздухе вокруг этой женщины, смотрел на неё сбоку и вслушивался в её
голос. Говорила она удивительно спокойно и ровно, в её
голосе было что-то усыпляющее, и казалось, что слова её тоже имеют запах, приятный и густой…
Вздоры и раздоры так всех и засасывают…» И вдруг среди
сладкой дремоты, завязывающей и путающей эти мои соображения, я чувствую толчок какою-то мягкою и доброю рукой, и тихий
голос прошептал мне над ухом: «Спи! это все сон! все это сон.
Едва кончилась эта
сладкая речь, как из задних рядов вышел Калатузов и начал рассказывать все по порядку ровным и тихим
голосом. По мере того как он рассказывал, я чувствовал, что по телу моему рассыпается как будто горячий песок, уши мои пылали, верхние зубы совершенно сцеплялись с нижними; рука моя безотчетно опустилась в карман панталон, достала оттуда небольшой перочинный ножик, который я тихо раскрыл и, не взвидя вокруг себя света, бросился на Калатузова и вонзил в него…
«Бурая кобылка остановилась гордо, несколько на бок, подняла голову, встряхнулась и заржала
сладким, нежным и протяжным
голосом. В нем было и желание, и обещание любви, и грусть по ней.
А этот носик! эти губки,
Два свежих розовых листка!
А перламутровые зубки,
А
голос сладкий как мечта!
Она картавя говорила,
Нечисто Р произносила;
Но этот маленький порок
Кто извинить бы в ней не мог?
Любил трепать ее ланиты
Разнежась старый казначей.
Как жаль, что не было детей
У них.......... //............. //.............
Кругом теснились старые, мохнатые, вековые сосны, дальше молодой, душистый березняк, еще дальше холмы направо и налево… Песчаные горы, поросшие тем же сосновым лесом. А там невдалеке тихо ропчущий своим прибоем залив. Его вечерняя песнь едва уловленными звуками долетала теперь до слуха Любочки. Веселые
голоса дачников и финнов, окружавших береговые костры, покрывали сейчас этот тихий и
сладкий рокот.
— Позвольте и мне примкнуть к вам, детки! Примите и меня в вашу веселую игру! — послышался поблизости играющих приторно-сладкий
голос.
Не прошло и получаса, как
сладкая дремота Кудиныча в объятиях природы была нарушена страшным треском ломаемых сучьев, раздавшимся среди точно заколдованной тишины леса; затем послышались крики, страшные, неистовые, и в этих криках Кудиныч узнал
голос отставного сержанта.
Этот-то плеск и разбудил меня от
сладкого сна. Давно уже он прорывался к моему сознанию беспокоящим шепотом, точно ласкающий, но вместе беспощадный
голос, который подымает на заре для неизбежного трудового дня. А вставать так не хочется…
— Эй, берегись! — раздается
голос извозчика и разрушает
сладкие мечты.
Только ночью, с усталыми, изломанными членами, он забывался
сладкой грезой. Но в пять часов утра
голос дневального «шоштая рота, вставай!» да звук барабана или рожка, наяривавшего утреннюю зорю, погружал его снова в неприглядную действительность солдатской жизни.
У нее был хороший, сочный, сильный
голос, и, пока она пела, мне казалось, что я ем спелую,
сладкую, душистую дыню.
Теща и жена, пошептавшись, вставали и некоторое время глядели на него, ожидая, что он оглянется, потом низко кланялись и говорили
сладкими, певучими
голосами...
По мере того как он говорил,
голос Хрящева делался менее
сладким, зазвучали другие ноты. Несколько раз он даже вскидывал руками.
Чтение Рымова было действительно чрезвычайно смешно и натурально: с монологом каждого действующего лица не только менялся его
голос, но как будто бы перекраивалось и самое лицо, виделись: и грубоватая физиономия тетки, и
сладкое выражение двадцатипятилетней девицы, и, наконец, звонко ораторствовала сваха.
Женские же роли произносил каким-то тихо-сладким и неестественным
голосом. Наконец, дочитав второй акт, почувствовал, что чтение его было очень неискусное, и, по своей откровенности, сам сознался в том: «Нет, я скверно читаю!»
Крепко обняв его за шею, дохнув тёплым запахом вина, она поцеловала его
сладкими, липкими губами, он, не успев ответить на поцелуй, громко чмокнул воздух. Войдя в светёлку, заперев за собою дверь, он решительно протянул руки, девушка подалась вперёд, вошла в кольцо его рук, говоря дрожащим
голосом...
Мне все спалось; спалось несколько слабее, но еще
слаще, и, ютясь все крепче в уголок моего дивана, я вдруг услыхал, как чей-то маленький
голос откуда-то из-под шерстяной обивки говорил кому-то такие ласковые речи, что именно, кажется, такие речи только и могут прислышаться во сне.
Поющей у родимого порога:
Мой
голос слаще был в то время: он
Был
голосом невинности…
В разговорах о людях, которых они выслеживали, как зверей, почти никогда не звучала яростная ненависть, пенным ключом кипевшая в речах Саши. Выделялся Мельников, тяжёлый, волосатый человек с густым ревущим
голосом, он ходил странно, нагибая шею, его тёмные глаза всегда чего-то напряжённо ждали, он мало говорил, но Евсею казалось, что этот человек неустанно думает о страшном. Был заметен Красавин холодной злобностью и Соловьев
сладким удовольствием, с которым он говорил о побоях, о крови и женщинах.